|
внутри · радуги
 |
|
Утро 1 ноября День был яркий, с оттенком головной боли. Такой морозный свет был всюду! – и запах смородинового листа, который всегда сопровождает мороз. Мандельштам писал, что мороз пахнет яблоком - да нет же, не им, а смородиной! И газировкой. Моя мама постоянно говорит, что мне нужно поменять настройки – гаммы для меня обладают четко выраженным запахом (особенно минорные), звуки имеют вид геометрических фигур, а газетные строчки просятся во все органы чувств сразу. Мороз в тот день был нешуточный – в такой все дворники в царской России ходили бы с белыми бородами. Но теперь они взяли моду их брить – да и вообще в тот день я повстречала только одного. И работал он на мосту, а не во дворе, как водится. Прохаживался коротковатой метелкой по забору, подпирающему рамку с видом на собор. Собор, отстоявший от моста на пару километров, тускло блестел, так что глаз, как пишут в путеводителях, радовался. Этот могучий вид, этот лаз в вечность – тяжелый мост, река, белый дракон церкви о пяти головах, в другое время года вызвали бы (если прислушаться к тому же путеводителю), «трепет откровения, пыл узнавания» (страх повторения?) Но в ту погоду ни один нормальный путеводитель не погнал бы своего читателя в центр города – уж лучше в бар или другое какое место под крышей, правда ведь? И совсем хорошо, если он расположен в подвале, где у официанта закатанные рукава рубашки и волосатые руки, у девушек из шоу – блестящие загорелые животы, а в голове у посетителей сплошные тропики. Будто никакой зимы и нет вовсе. У дворника на мосту лицо было похоже на ракушку: сильно морщинистое, а между складками – отглаженное, мраморное, без румянца. (Классическая литература и память отцов подсказывают, что в царской России они были поавантажнее). Но главное – занятие у него было более чем странное. В машинном ритме, без артистизма, но с достоинством очищал он перила моста от снега. Снег между тем все шел, не переставая. А «ракушка» спокойно, без брани, поднимал и опускал свою метелку. От начальства своего он наверняка поощрения не дождался, ни один прохожий не проводил его благодарным взглядом, а собор и вовсе взирал на эту тщету с каким-то даже презрением. Миновав этого современного сизифа (вот так всегда: встретишь хорошего человека, и тут же приходится расставаться), я немедленно задумалась о судьбах России, но ни до чего додуматься не смогла, потому что ужасно замерзла. А ведь еще даже не зима. Морозу разрешается покусывать, но не убивать. Из тысячи способов смерти этот – самый ужасный. Шарф для удушения, декадентская эпитафия, осиротевший грызун в своем проволочном храме, опрокинутый бокал, на боку которого пляшет веселый огонек. А почему бы и нет? У танца свои законы: он не оскорбляет умерших, а провожает, утешает, сопровождает их. |
 |
|
Миленький мой чертик, сколько же в тебе от ангела! Коленки твои прозрачные и узкие, на них ни разу не взглянуло солнце и поэтому есть в них бело-голубая сиятельность и божественная строгость. К ним могут припадать только звезды – и хорошо, что я их не увижу: я не хочу, чтобы руки мои превратились в повидло, а сердце растеклось. Пройдет несколько населенных пляшущими терзаниями мгновений – и ты уедешь, твой образ начнет осыпаться, но твои коленки все равно не получится забыть, как можно забыть то, что никогда не видел? Как не получится забыть твом объятия, твои губы у уха, испускающие в него странные, предосудительные для ангела слова. А все остальное – доступное глазу, впечатанное в кратковременную память – уйдет. Но не сразу. Еще будет какое-то время стыдно за полоумное, полуобморочное восхищение, за нерассуждающий восторг, направленный на тебя в тот день, когда ты вымыл голову и эта отфыркивающаяся голова на подвижном туловище ослепила меня влажными висками, дорожками воды и только что обретенной свежестью. За то, что я читала каждый твой взгляд, как стих – пусть не для меня написанный, но предполагавший сотню трактовок, пронзительные умолчания и драматическую глубину. За то, что я не могу отозваться на твой дежурный вопрос, не прокашлявшись, за то, что просыпаюсь в ледяном страхе и кипящем бреду - с вечно новорожденным, царапающимся беспокойно, безнадежным совершенно отчаянием. Твои глаза широко расставлены, как у бабочки. Твои зубы цвета крыла ангела - и так же строго блестят в обязательной утренней улыбке. Все мое общение с тобой, наши так называемые «отношения», обмен репликами и молчанием – это бесконечное воздаяние за все плохое, что я сделала в своей жизни; это беспримерная награда, которая должны доставаться только избранным. Этот кубок со змеями надо вручать лишь героям - тем которые без страха и упрека, не думают о коленках и влажных висках, а просто добывают их в бою, чтобы накормить ими свою гордость, и доблесть, чтобы заселить добытым созданную ими спокойную вечность. |
 |
|
Интересно, я красивая? Опыт показывает, что, глядя на меня, людям хочется: - бухтеть - поправлять мне волосы - (смущенно?) прокашливаться Зимой, конечно, этот вопрос отпадает сам собой: до красоты ли, когда тело в таком плену, и все эти варежки (как много потеряно! как много еще придется потерять!!), и высокое, звездное, убийственное небо, и мерзнущие конечности, застывшие начала; бряцающие внутренности? Сидишь, раздавленная бессмысленным врагом – и только мухи, нежно и настойчиво, нарушают твое оцепенение. |
 |
|
Я все не могу поверить, что это происходит со мной. Что я строчу какие-то невнятности, пока другие щебечут над супом, обмениваются радостью, микробами, новостями, энергетикой. Внутренние пейзажи заволокло туманом – что ж, картина привычная. Но и в окружающем мире многое вызывает недоверие. Высокие каблуки, новые модели сотовых телефонов, потоки чужой крови в новостях – все кажется нереальным. Кажется, все это было придумано, чтобы сбить меня с толку лично меня. Секс объявлен наикрутейшей вещью в мире, единственным, ради чего стоит жить. Бейонс Ноулз объявлена лучшей певицей своего поколения, и ее медовые плечи, условное лицо, языческие наряды запечатлены миллионом актуальных адрогинов на побегущках у глянца с кожаными футлярами от фотоаппаратов, крест-накрест стянувших слабую грудь. Терроризм объявлен величайшим злом, и они, и они у нас еще поплатятся, вместе с их детьми, бэбиситтерами детей, родственниками бебиситтэров и терьерами родственников. Америка объявлена официальным объектом для ненависти, и давайте не отвлекаться, товарищи, транслируя свою ненависть на бытовые, внутренние и межполовые вопросы. Волосатые ноги (Татьяны Лариной и Сони Мармеладовой) объявлены неэстетичными, а искусство выкладывания на травке вызывающих композиций из мороженой рыбы, сбрызнутой петушиной кровью – актуальным. И, наконец, Мазерати объявлен мечтой всех юных и неглупых. В попроситься из этой реальности можно только в безумие или в смерть. Правда, есть вариант: можно найти выход в актуальное безумие. На актуальном безумии можно, пожалуй, денег на Мазерати заработать. При известном везении. |
 |
|
О книге Льва Данилкина «Парфянская стрела» надо бы распространиться. Это единственная книга современного писателя (назовем его так, жалко, что ли?), которую я прочла со времен крусановской «Ночи внутри» - а тех времен я и не примомню толком, потому что они были дикими, студенческими. С тех пор мое внимание дергали за ниточки Дм. Быков (зря я его так укоротила – похоже на запись в чиновничьей тетрадке; пусть будет по –человечески – Дмитрий Быков), Линор Горалик и кажется еще какие-то типы в ярких обложках. Ну и, конечно, без Вайля/Гениса не обошлось – я сопротивлялась, честное слово! - но они на каждой книжной полке, это бедствие какое-то сладкоречивое, гладкоплетущееся в хвосте современности (да, в хвосте, - но современности же!) Холод загнал меня в книжный магазин (нешуточный нынче октябрь! кстати, не забыть написать смешному из Херсона, чтобы теплых вещей взял), и в моем любимом разделе, рядом с Альфредом Жарри, которого еще не раскупили полностью (удивительно, сколько вокруг умных людей – похоже, я одна купилась на желтое недоразумение спереди и зазывное «король абсурда» сзади), обнаружился знакомый парень. Тот, что писал (пишет?) для Афиши; то задумчив, то искрит, и очень убедительно делает вид, что все это – серьезно, даже немного грустно, и ни в коем случае – не для развлечения. Я вообще люблю жанр «мнений» о литературе – легкий и (иногда) приятный путь обсудить с занятным человеком книгу, которую ты никогда не читал, но собирался/очень хотел/не было времени. Чтобы прочитать все must-read книги, нужно 180 лет (кто-то посчитал; Эко?) – а можно зачерпнуть несколько крупных рыб враз, причем сразу «под шубой» из экспертных суждений. Если повезет, суждения будут солененькими. С М. Турнье мне повезло («Полет вампира» открыл и благополучно закрыл на какое-то количество лет, до следующего укола в совесть) тему Флобера, Стендаля и не только. С Л. Данилкиным повезло меньше. Его потрясающая наблюдательность просто тонет в излишествах стиля; в этой комнате так много гнутой мебели, подушек, искристых загогулин, антикварных недоразумений, что воздуха реально не хватает. Смешные прозвища, которыми он награждает своих подопытных, не должны громоздиться друг на друга – они должны соблюдать дистанцию, чтобы между ними можно было прогуливаться, смаковать. Зачем утрамбовывать афоризмы, прижимать метафоры так близко друг к другу? Живая масса текста от этого перемалывается до страшно невыразительного состояния. Что до писателей, находящихся под прицелом автора, они не вызывают демонического интереса; может быть из-за того, что «критическая масса» в лице автора уж слишком плотно к ним прилегает. А вот еще одна догадка – потому что круг центральных 2005-года тем меня удручает. Добро пожаловать в современность, кишащую ядовитыми тварями. Господи, да я уже и так в ней! Давайте перестанем кишеть, мельтешить и сужать прицел – встанем пошире, подойдем к окну, а на окне – такая смешная розовая занавесочка. Мы утомились над ней смеяться; всем известно, что романтизм - это жанр «неактуальный», без будущего (во всяком случае, при нашей жизни будущее для него не наступит). Поэтому занавесочка линялая. Но пусть она будет, не срывайте ее, уважаемые жизнеописатели! – пусть не застит нам глаза (не такие вы дураки, чтобы рыдать над «Вертером»!) – но пусть она просто будет рядом, ладно? А книга неплохая, пусть полежит, наберется ума – в ней много него наверчено, но не развернуто – с годами жесткие складки разойдутся, может, станет хорошим учебником современности (словесности?). |
 |
|
Невозможно придумать имя тому, что происходит с телом на сломе сезонов. Этот разлом словно проходит через тебя; все твои иголочки рвутся на поверхность, эти звездочки на твоей коже были бы милыми, если бы не напоминали так живо о приходе зимы. Хочется затихнуть и выждать полгодика, но жизнь не предоставляет такой возможности. Ты должен что-то делать, шевелись! Почему-то у меня не выходит полюбить активный подход к жизни – и практикующих его марсиан. Активный подход лишает жизнь нежности, которая, конечно, не является ее целью (и не ведет к ней), но - отсутствие нежности в жизни ломает ее непоправимо, разве не так? Ты пробуешь на вкус творожок, заявленный, как нежный-сливочный-что-то вроде-этого – а он выходит со вкусом крови, потому что ты прикладываешь ненужно направленные усилия во время еды. |
 |
|
Я, наверное, никогда не стану по-настоящему умной, интересной для тебя. Для этого мне надо переехать на другую планету, но мои ноги прибиты здесь, и никуда мне не уйти. Я умею шевелиться, но не летать. Позволь мне хотя бы лепить для тебя смешные истории и придумывать ласковые прозвища – чтобы выстрелить в тебя теплым лучом, если тебе зябко, или нежной прохладой, когда ты горишь. Позволишь? Я, сломавшая в жизни столько игрушек, оставившая по себе недобрую память в плюшевых и пластмассовых рядах (не один медведь с обидой косится на меня с задумчивых антресолей моего детства) научилась быть осторожной до безумия в игрушечном мире твоего драгоценного, недостижимого, придуманного мною «я». Я хожу на цыпочках и едва дышу, и повсюду ношу с собой разноцветную плетку для самоистязаний. Иногда мой мозг замышляет фронду против твоего деспотизма, совершенно незаконно хозяйничащего во мне. Но это жалкая фронда – без гордости, от отчаяния – возглавляющие движение принцы крови поразительно истрепались и обносились с 17 века. Итак, я бунтую, но несерьезно. В конце концов, у меня много причин радоваться жизни. Перепечатывая их все (сказать некому; еще одна причина для радости, в своем роде), мои пальцы могут съесть содержание компьютерных клавиш подчистую. На пальцах остаются буквы, сочетания которых могут описать вселенную, породить войну, описать тончайшее и неизъяснимое в клубкующейся невыразительной устной речи. Но чаще всего получается, что эти буквы просто соседствуют. У меня тысячи способов подобраться к тебе – они описаны в книжках и умные люди знают их до волоска – подойди-спроси! Не подойду и не спрошу – выданный полуфабрикат создаст только иллюзию приближения к тебе, а для того, чтобы добиться искомой комбинации, нужно несоклько жизней. Поэтому продолжаю стрелять наугад – разбрызгивая соленую и сладкую воду из фонтана, который вот так странно и красиво ожил. |
 |
|
В переводе стихотворения Филиппа Супо, в словосочетании «голова идет кругом» над «у» стоит ударение. Ну, и что оно там делает? Я более чем уверена, что если бы речь не шла о сложном для понимания поэте-сюрреалисте, которому может взбрести в голову все, что угодно, это ударение там не стояло бы. Но Супо может приказать голове «кругом!», еще как – по крайней мере, в его случае читатель не спешит с очевидными интерпретациями даже самого простого. Вот и бороздит пространство над «у» спасительное ударение. …Сначала оно показалось мне нелепым. Но ведь, если задуматься, то с людьми происходит то же самое.Ты становишься старше и все такое – но понимания окружащего мира это тебе ни на волосок не прибавляет; а самое огорчительное – что тебя понимают ничуть не лучше, чем в хлопотливые времена отрочества, с его школьными заиканиями. Все прозрачно: ты движешься к сложности, удаляясь от простоты. Твои «да» или «мне плохо» или «пшел вон» уже не для кого не звучат однозначно – люди тонут в размышлениях: где бы им расставить ударения и подвинуть межевые камни знаков препинания, и какой из множества смыслов твоего простого высказывания сообщает воздуху момента особенную трепетность. |
 |
|
Утро. Молчание. Я ставлю диск. А и Б не реагируют. На третьей песне А очухивается. А: Ah, this song Almodovar’s singing himself. It’s called caca de luxe. Б: (смеется) Молчание. Б: Or can caca de luxe mean something else? Молчание. A: Sorry, what did you say? Б: I said, I wonder if caca de luxe mean something else? Молчание. A: What do you exactly mean? Б: I said, I wonder if caca de luxe mean something else but a lux shit? A: (после паузы, озадаченно): Yes, you’re right. That’s what it exactly means. Молчание. Б смотрит зло и обиженно. A: Nevermind |
 |
|
Люди все время болтаются между меланхолией и радостью. Секрет их меланхолии состоит в том, что они чувствуют себя несчастными, оттого что их мало любят. Секрет их радости состоит в том, что она разными способами пытаются притянуть к себе немножко любви из окружающего мира и - надо отдать должное их изобретательности! - им это удается. Интересно, есть ли люди, чья эмоциональная жизнь развивается по другому сценарию.. |
 |
|
Летом как-то особенно чувствуешь границу между двумя реальностями – дневной и ночной. Яркий солнечный свет способен убить неуверенного в себе человека. Зато как приятно проваливаться в ночь, двигаясь с ней медленно, с усилием, по направлению к утру, ориентируясь на танцующий фыонарь или на мальчика, идущего чуть впереди - с короткими ногами и удивительной, похожей на бутон шеей. Душная летняя ночь оцепенела – а ты качаешься в ней, как после хорошей гребли. Грибли, грабли, грубли. Слова рассыпаются – они ничего не значат, все только запутывают. Ночной маршрут утверждает себя вопреки надписям, вывесками и указателям. Надраенные чернотой стекла, кровоточащие светом фасады, порядок нумерации домов, кажущийся таким беспомощным с беспорядке слипшихся улиц, в этом дыму желаний, завернутых в тишину. Все это способно свести с ума того,к кто пытается ночью жить по законам дня. Склонившись перед законом ночи, идешь на вечеринку. Уже подходя к дому, слышишь ее и видишь людей, выброшенных волной жара на балкон. Входя в лабиринт плоти, протискиваясь до напитков, срезаешь веселым глазом чужие взгляды и бросаешь их на пол. В этой тесноте человечина исходит соком и безудержностью. Люди заражаются безумием друг от друга; в этой жаре, где даже разломить мандарин стоит больших усилий, тебе предлагается попробовать клубничный гель, барбарисовые духи и губы, измазанные белым шоколадом – и ты не в силах отказаться. Тебе, конечно, хочется большего; хочется сказки – уколоть кого-нибудь веретеном и напиться его крови, отвести в лес и представить зхищнику – как своего лучшего друга и его верную забаву. Только ночь рождает такое ощущение свободы. Ангел и демон, дергающие тебя в разные стороны, спеша спасти тебя (каждый на свой лад), сшиблись на полной скорости, как два конькобежца, и взаимно вышли из строя. Теперь, когда ты перестал быть нужен им, ты можешь наконец воспользоваться собой. Остановить время, чтобы услышать звук, с которым прошлое перетекает в будущее. Остановить собаку, одуревшую от вечеринки, прижаться ухом к ее рокочущему сердцу. Остановить проплывающего мимо длинноногого пупса и поинтересоваться, что она думает о позитивистах, гастарбайтерах или иоаннитах. «Ах, не все ли равно?» - ответит она в грязных выражениях. Ты, пытаясь спасти красавицу для жизни вечной, начнешь втолковывать ей про новое христианство, чьи расслабленные идолы по-детски улыбаются. …«Проявляйте же истинные христианские добродетели! Если шляпа впереди стоящего мешает вам полюбоваться казнью, не сбивайте ее, а попытайтесь подпрыгнуть и удержаться в воздухе силой молитв!» Но, в разгар своего пламенного монолога, отвернувшись в поисках начинки для бокала и повернувшись вновь, ты не обнаружишь вокруг ничего, кроме барбарисового облака духов. |
 |
|
Где тот безумный мир, который обещали нам веселые и разноволосые ровесники наших дедушек? Где бархатные войны, сражения на водных пистолетах и нешуточная любовь? Почему город-сад вырос на у нас? Кто занял наше место на солнечной стороне? Почему мы – не там? Вот рекламы, те пузырятся счастьем; а мы вздыхаем об утраченной невинности. Наши глаза не гладят предметы, как когда-то, не поедают их жадно – лишь покусывают. Аппетиты остаются неутоленными. Здесь грустно объедаться в одиночестве и стыдно – на людях. Людей много – по-настоящему красивых и чужих. Длинные зубы красавцев и красавиц мешают им стать по-настощяему близкими. Меловые разводы на кожаных портфелях говорят не о близости моря, а о нехватке времени (или дизайнерской фантазии?) Каждый из нас является членом клуба, у которого есть адрес, устав, речевка, знамя, философия, но нет ни толики подлинности и смысла. |
 |
|
Лучшие воспоминания о предыдущей работе связаны с дождем. Если дождь с утра - значит я без зонта (и наоборот). До работы добираюсь совершенно мокрая. Потрясывает. Пожилой коллега, выстукивая патриотическую песню чайной ложкой в железной кружке (зараза!) советует обернуть ноги газетами – чтобы шалуны, копошащиеся во влажном очажке, приуныли. Советует на одной ноте, упорно повторяя припев – от этого совета не закроешься улыбкой, не спрячешься под добродушным бормотанием. Приходится ему последовать: сижу я значит, такая вся красивая, на плечах бабочки да стразы, а на ногах – устрашающие заголовки: про горести еэс, потребительский кредит и бешеных рыбок. Отставив в сторону обесчаенную чашку со скорченным лимоном, ныряю в зеркало. Фиолетовый сумрак с улицы не замечает пустяков на лице – он рисует на нем благородные тени, тайны, что-то очень величественное рисует. С температурой приходит лихорадочный румянец, глаза горят нездешним блеском. Ни боли, ни слабости еще нет – есть ощущение остраненности, невесомой тяжести, лихорадочного наблюдения за метаморфозами внутри. Газеты на ногах наливаются влагой, тело наполняется жаром, внутри перекатываются странные мысли. Вечером снова ливень, не могу выйти, без зонта-то. Раскладываем теннисный стол в коридоре, мальчики-коллеги раздеваются до пояса, демонстрируя бледные красы. Глухонемая уборщица трет линолеум под нами и около нас, а мы знай бегаем с ракетками, рискуя каждую секунду разбиться. Несмотря на то, что смелым везет, как говорят в народе, получается наоборот. В народе частенько говорят чушь, впрочем. Желтый в веснушках пол все-таки выпивает несколько капель молодой крови, и мы выбегаем наружу, в дождь, чтобы сорвать подорожник, еще вчера такой пыльный, а сейчас такой свежий и красивый, что его съесть хочется. |
 |
|
Что обыкновенный человек может сделать со своим выходным днем? Пожарить его, сварить, скатать из него комочки, повесить на гвоздик и любоваться, сощуриться на него довольно, потом закрыть глаза… и заснуть. Что может сделать со своим выходным днем человек необыкновенный? Я не знаю, потому что не пробовала стать необыкновенной. Вот тут мне подсказывают, что необыкновенной можно только родиться. А стать можно – ненормальной (это достаточно легко, кстати - иногда даже страшно, насколько легко). Я со своим вчерашним днем ничего не стала делать. Полдня было такое странное солнце – показаться стеснялось, уйти не решалось. Я следила за нюансами его нерешительности через плотно закрытые глаза, гладя на то, как на оборотной стороне век перекатываются дрожащие ржавые капли, становясь то светлее, то темнее, то больше, то меньше…Тут мне подсказывают, что я могу не продолжать – все понятно, что капли меняли форму и цвет; не стоит вдаваться в детали. Вторую половину дня лил нескучный дождь. Бузмятежно, через закрытые глаза, я слушала, забыв про тело; эта мокрая дорожка из небытия к жизни казалась таким хрупким, таким трогательно несерьезным, смешным заслоном от смерти! Прекрасный аккомпанемент для безмыслия. Я оставила без внимания стольких важных персон – Гаспарова, Борхеса, Стравинского, Лисенка, наконец! – и, что самое странное, себя. Я отдохнула. |
 |
|
Уже весна подходит к концу, уже вода в реке, потеряв зимний стальной оттенок, приобрела цвет русалочьего мяса, уже немолодые одуванчики повсеместно приготовились улетать – туда, где квартируют ангелы… А в моей жизни ничего не меняется. Окружающий мир поспринимает меня вполне позитивно: хихикает солнце (сквозь стену листвы в моей сумеречный уголок летит битая крошка этого беспричинного смеха); скалятся на воротах крылатые львы, и лицо пожилого охранника при виде меня покрывается игривым и добрым рисунком; заливается смехом молоденькая продавщица, у которой я интересуюсь, нет ли чурчхелы (ей это слово кажется «уморительным») Мир принимает меня, радушно – но без трепета. Без восторга, без замирания, так необходимых мне. При отсутствии этого обязательного стимула мне не хочется выйти и поприветствовать его в ответ. Я не понимаю, почему в отсутствие подлинной борьбы, при удаленных препятствиях и сровненных с землей барьерах, на мне ежедневно появляется столько порезов. Анализ собственных недостатков не помогает: на многочисленных столбах дороги, ведущей к счастью, развешено по виновнику: наивность, лень, высокомерие и пр. Ум (этот корень всех зол) я уже давно не подкармливаю ни занятиями, ни размышлениями. С тех пор, как я заметила, что лица ученых обезьянок в цирке гораздо печальнее, чем у их безмозглых сородичей, тянущих лапы в неспящее око телеканала Discovery, я вообще запретила ему выходить на публику. Не знаю, как он там, в запертой комнате. Встречи с друзьями ничего не меняют: иногда роскошь человеческого общения хочется запихнуть в сундук и скормить его первому попавшемуся киту. Как радоваться, я не припомню. Печалиться с друзьями я не в силах. Чтобы они печалились вместе со мной – это, пожалуй, мне не нужно. В лучшем случает в ответ поступит предложение из министерства бесполезных услуг (вроде «солнце мое, если поля твоей шляпы вдруг разогнутся – то я согну их вновь!») Нужно срочно что-то придумать. Это должна быть честная и смелая чепуха, которая будет достаточно абсурдной, чтобы у меня не нашлось разумных аргументов против нее – и достаточно заманчивой, чтобы мне захотелось разомкнуть руки. Перед лицом этого мутного окна с непослушным клоком шторы, деревянных замков на детской площаке, чьи дозорные башни заглядывают сбоку (игрушечные часы меня не торопят – я могу как следует все взвесить), перед лицом солнца, сияющего превыше всякой твари: я клянусь, что сегодня же вечером выйду в мир легкой походкой. Без подготовки, без тайных ожиданий и явных интересов – как луна выходит ночью на прогулку, как вода выходит из катрюли. Я не буду ждать от мира подарков, от прохожих – оваций, от незаинтересованных – сюрпризов. Не буду больше играть и беспокоиться о выигрыше. Когда первоклассники ставили спектакль про бобра и лисицу, то девочка в сложном костюме расплакалсь от обращенного к ней отовсюду внимания. Эта девочка была я. |
 |
|
Кажется, моя стрижка начинает отрастать. Наступают тяжелые времена. Уже очень скоро птицы счастья завтрашнего дня перестанут ловиться на мою поюзаную удочку. И тогда… Что меня может спасти – это чуточка безумия. Во мне есть немного безумия, кстати. Этого «немного» как раз хватает, чтобы прослыть идиоткой, но маловато для того, чтобы меня считали инопланетянкой и приносили ежедневные дары к подножию звездолета. А еще - капля романтики. В самый раз, чтобы плакать над судьбой Зиты и Гиты, разлученных в младенчестве - но не так много, чтобы восторгаться красотой зимней ночи в отсутствие алкоголя и живой плоти рядом. Еще есть дорожка памяти, она извилиста и хрустит старьем. Я могу прочесть вам мутные вирши «валя-валентина, что с тобой теперь?», и даже помню крупные осколки из журнала «огонек», который читал мой дедушка хрипло вслух, в прекрасной и жуткой зимней ночи детства, под чай с малиной и хор часов. Я помню рисунок на булке, зигзаги детских страхов и каракули снов – но мне не хватает памяти на имена и лица тех людей, которых мой каприз счел неинтересными (еще до того, как они появились в моей жизни). Гранула красоты, йе бэйби, вполне различима, чтобы посулить кому-то восторг, не размыкая губ – но не настолько, чтобы этот кто-то вскочил с табурета. Щепотка юмора: она помогает иронично наблюдать за окружающим миром, но этого мало, чтобы с юмором воспринимать собственную жизнь. Доля самолюбия: в свет выхожу с непременной сопроводительной табличкой ЛЮКС (Любовь К Себе), но дома я эту табличку снимаю. Все вроде на месте – в смешных, но годных для существования количествах. Что плохо – так это то, что во мне нет ни чуточки радости. Между тем, время на дворе стоит такое, что положено радоваться. Я хочу пожелать своей меланхолии смерти. И если я напишу это на клочке (пусть виртуальном) бумаги, оно обязательно сбудется. |
 |
|
Скажи, весна, ты слышишь как Зудят в голове Стихи-самосказы? Держи покрепче кисть в руках Ну, сделай же мне Красиво - сразу! Пусть ученик художника Сюда забредет, Не сняв берета. И с кровью подорожника В меня попадет Вирус лета. |
 |
|
Если в какой-то момент жизни пояляются золотые пчелы, то исчезает легкость бытия. Почему-то они отказываются пить из блюдечка – подавай им античную амфору. А необходимость добывать амфоры тяготит. Получается клубок, из которого не торчит ни одной нитки – его можно только больше растревожить, но не распутать. Может, отпустить на волю золотых пчел? |
 |
|
В Пасхальное воскресенье, вместо того, чтобы есть кулич, я внимала сэру Норману Фостеру. Он читал лекцию в изнанке бывшего винзавода; изнанка была полна пыли, лучей и разноликого молодняка. Сидячих мест было мало, и у стоящих фостерофилов ныли спины. В целом обстановка индустриального, сквознячкового, грязноватого неуюта создавала многообещающие предпосылки для провала. Но Фостер порадовал, очень. Как-то принято считать, что в таком возрасте человек должен тихо лежать. Мечты его уже не посещают - не говоря уже о страстях: донжуана он поют фальцетом, от красного его тянет в сон; он не раскрестит веснушчатых узловатых рук, даже чтобы обнять мисс Мира. Фостер – существо другого порядка. У него с каждым годом дела идут все лучше и лучше. Раньше тоже было неплохо, но под конец жизни он и вовсе заделался святым – к чему не прикасается, все зацветает. Жаль, что эта суперзвезда современной архитектуры не ведет себя, как суперзвезда. Фостер - профессионал без вкуса к драме, живая легенда без тяги к спецэффектам. Такой не станет танцевать со стрелой во лбу – скорее уж будет неспешно расхаживать с линейкой в руках. Впрочем, речь его эмоциональна, загорелые руки подвижны в своем устремлении вправо, влево, к небу, к молодому человеку с гладким лицом в голубом галстуке. Слова звучат заклинаниями. Объявляются не только проекты и замыслы, но и интонации, уровни экспрессии. Вспоминается реплика Няньки у Введенского: «Я говорю с отчаянием». Фостер тоже говорит с чувством, каждая фраза снабжена табличкой с сопроводительным описанием эмоции - от этой ослепительной таблички долго гуляют в глазах изумленной публики разновеликие зайцы. Молодой человек следит за полетом мухи в квадрате окна - он совсем потерял прозрачность от дыхания города. Неужели ему скучно? Мне, например, хорошо. Осталась одна мечта. Чтобы мне, при выходе на апрельскую улицу, подвернулся Лисенок. Чтобы, подвернувшись друг другу, мы не разошлись, повинуясь первому порыву, а остановились поболтать. И.. в конце концов зашли куда-нибудь выпить коньяка, что заставило бы негромко возликовать наши кровяные шарики, такие похожие. Я бы рассказала Лисенку о лекции - обо всем, что мне лень описывать в дневнике для самой себя, но так легко и приятно было бы поведать ему – чтобы не молчать только. |
 |
|
Была на концерте контратенора Филиппа Ярусского. На два часа окунулась в нежность. Правда, непонятно - зачем он выбрал: такой огромный зал (большой зал консерватории нехорош для голоса ангела) такую программу (несмотря не мое огромное уважение к Вивальди, застывшее на пороге любви и порой порывающееся этот порог переступить, все же иногда его бывает слишком много) такого фагот-неумельца (барочный оркестр нисколько не потерял бы от отсутствия этого старательного непрофессионала, а певец зазвучал бы еще милее – как не крути, фагот человеку все же соперник, в отличие от виолончели, теорбы и клавесина) С другой стороны, выбор виолончилиста, партий на бис (тот же Вивальди, но какой другой – сама Чечилия Бартоли поцеловала бы его в вихры за такое исполнение!) и костюма был безупречен. В зале было не сосчитать зевков, конторских юбок, беззвучных смс, грамотно взлохмаченных геев и прелестных засушенных старушек с ладошками цвета бессмертника, в сумасшедше прекрасных браслетах (любовь моя, винтаж! – ну почему поиски тебя всегда заканчиваются для меня подобно тому, как заканчиваешься и ты – на «ж»!!) Впрочем, писать об украшениях в таком контексте – вздор. Правда, если пишешь вздор (мои рассказы о пережитом почему-то чураются анализа, поэтому автоматически заносятся в папку «вздор», которая все пухлеет, на горе близким), то не стоит избегать украшений – без них его вообще никто читать не станет. Значит, так: Филипп. Зачем-то я поставила точку после его имени. Значит, так тому и быть – поставим точку. Приятного вечера, Филипп! У тебя поразительное сопрано – нежное, избегающее пространств, но в камерной обстановке наверняка дергающее за сердце. До встречи в камерной обстановке! Пока! |

|
|